ЛИТЕРАТУРНЫЕ ДЕЯТЕЛИ ДИСКА
Николай Гумилев
1886-1921

Николай Гумилев стал одной из центральных фигур Дома искусств (Диска). Его творчество и педагогическая деятельность в стенах Диска оказались неразрывно связаны и взаимно обогащали друг друга.

В рамках студии «Звучащая раковина» при Доме искусств Гумилев не просто читал лекции, а создал настоящую «академию поэзии», где формировал вкус и технику молодых литераторов («гумилят»): «Гумилев был душой "Звучащей раковины"» Его собственное творчество этого периода, включая знаменитый сборник «Огненный столп», стало наглядным воплощением тех принципов, которые он проповедовал: ясность, предметность, ремесленное мастерство и «душевная дисциплина»: «Гумилев был строг, взыскателен, беспощаден к словесным неточностям, к рыхлости ритма, ко всякой фальши в стихе». Дом искусств стал для Гумилева последней творческой лабораторией, где его роль Поэта-Учителя достигла апогея, а его собственные тексты обрели новую, пророческую глубину, подведя итог его художественным исканиям.

ДИСК стал для Гумилёва не только местом творческой работы, но и последним важным этапом его жизни. В ночь с 3 на 4 августа Гумилев будет арестован в ДИСКе. В тюрьму он возьмет две книги - том Гомера и Библию.

Воспоминания современников и деятелей ДИСКа о Гумилеве
Виктор Ирецкий
«Воспоминания о Гумилеве» [21]
«Гумилев хотел быть похожим на портрет. Точно он всю жизнь позировал или вырезывал свой силуэт. В жизни, как и в стихах, он был прежде всего декоративен... Он был сам для себя режиссером и зрителем. Жизнь казалась ему сценой. Он всегда был на сцене... Он очень любил театральные жесты. Он был похож на старинного актера, играющего «героя»...»

«Было в его фигуре, в его жестах, в его одежде, в его глазах что-то щегольское, франтовское, рисующееся... Когда он входил, казалось, что он не просто входит, а «входит на сцену»... Разговаривал он особенным, нарочитым тоном, точно декламировал... Его манеры были безупречны, но от них веяло холодом и скукой музейного экспоната».

«В душе его... было много холода. Он был вежлив, внимателен, но за этой вежливостью чувствовалась пустота, равнодушие... Он как бы говорил: «Я исполняю свою роль безукоризненно, а вы — как знаете»... Люди для него были только статистами в той пьесе, которую он разыгрывал».

«Но в этой театральности была и своя сила, даже величие. Он неуклонно и последовательно строил себя по заданному плану. Его воля была колоссальна. Он победил в себе всё, что не соответствовало избранному образу: страх, слабость, может быть, даже саму живую, непосредственную жизнь... Он был похож на рыцаря, закованного в латы, которые он никогда не снимал».

«Самое удивительное, что эта выдуманная, декоративная жизнь привела его к совершенно реальной и страшной смерти. Он погиб именно так, как должен был погибнуть герой его стихов: мужественно, не сгибаясь, не отрекаясь... Он доиграл свою роль до конца. И в этом его странная, пугающая правда».

«Однажды, в голодном и холодном Петербурге, он с важностью показывал мне какую-то редкую, по его словам, африканскую монету. И говорил об этом так, как будто вокруг нас не рушился мир, а стояли пальмы и пели экзотические птицы... В этом был весь он — человек, для которого реальность существовала лишь как материал для поэзии».
Георгий Иванов
«Предисловие к сборнику стихов
"Чужое небо"» [22]
«Зачем он ездил в Африку, шел добровольцем на войну, участвовал в заговоре, крестился широким крестом перед всеми церквами советского Петербурга, заявил в лицо следователю о своем монархизме, вместо того чтобы попытаться оправдаться и спастись? Люди близкие к нему знают, что ничего воинственного, авантюристического в натуре Гумилева не было. В Африке ему было жарко и скучно, на войне мучительно мерзко, в пользу заговора, из-за которого он погиб, он верил очень мало. Все это он воспринимал совершенно так, как воспринимает любой русский «чеховский» интеллигент. Он по-настоящему любил и интересовался только одной вещью на свете - поэзией. Но он твердо считал, что право называться поэтом принадлежит только тому, кто в любом человеческом деле будет всегда стремиться быть впереди других, кто, глубже других зная человеческие слабости, эгоизм, ничтожество, страх смерти, будет на собственном примере каждый день преодолевать в себе «ветхого Адама».
И - от природы робкий, тихий, болезненный, книжный человек - он приказал себе быть охотником на львов, солдатом, награжденным двумя Георгиями, заговорщиком, рискующим жизнью за восстановление монархии. И то же, что со своей жизнью, он проделал над своей поэзией. Мечтательный, грустный лирик, он сломал свой лиризм, сорвал свой не особенно сильный, но необыкновенно чистый голос, желая вернуть поэзии ее прежнее величие и влияние на души, быть звенящим кинжалом, «жечь» сердца людей. В самом прямом, точном значении этих слов Гумилев пожертвовал жизнью не за восстановление монархии, даже не за возрождение России - он погиб за возрождение поэзии. Он принес себя в жертву за неколебимую человеческую волю, за высшую человеческую честь, за преодоление страха смерти, за все то, что при всех талантах русской и мировой литературы последних десятилетий в ней начисто отсутствует. Гумилев умер, пытаясь своими слабыми руками, своим личным примером удержать высшее проявление человеческого духа - поэзию - на краю пропасти, куда она готова скатиться.
<...>
Гумилев в день ареста вернулся домой около двух часов ночи. Он провел этот последний вечер в кружке преданно влюбленной в него молодежи. После лекции Гумилева — было, как всегда, чтение новых стихов и разбор их по всем правилам акмеизма — обязательно "с придаточным предложением" — т. е. с мотивировкой мнения: "Нравится или не нравится, потому что…", "Плохо, оттого что…" Во время лекции и обсуждения стихов царила строгая дисциплина, но когда занятия кончались, Гумилев переставал быть мэтром, становился добрым товарищем. Потом студисты рассказывали, что в этот вечер он был очень оживлен и хорошо настроен — потому так долго, позже обычного и засиделся. Несколько барышень и молодых людей пошли Гумилева провожать. У подъезда "Дома искусства" на Мойке, где жил Гумилев, ждал автомобиль. Никто не обратил на это внимания — был «нэп», автомобили перестали быть, как в недавние времена "военного коммунизма", одновременно и диковиной и страшилищем. У подъезда долго прощались, шутили, уславливались "на завтра".
Люди, приехавшие в стоявшем у подъезда автомобиле с ордером Че-Ка на обыск и арест, ждали Гумилева в его квартире.
В августе 1921 года тридцати пяти лет от роду, в расцвете жизни и таланта, Гумилев был расстрелян. Ужасная, бессмысленная гибель? Нет — ужасная, но имеющая глубокий смысл. Лучшей смерти сам Гумилев не мог себе пожелать. Больше того, именно такую смерть, с предчувствием, близким к ясновидению, он себе предсказал:
...умру я не на постели,
При нотариусе и враче"».
Андрей Левинсон
«Н.С. Гумилев pro et contra» [20]
«Он делал свое поэтическое дело и шел всюду, куда его звали: в Балтфлот, в Пролеткульт, в другие советские организации и клубы, название которых я запамятовал. Помню, что одно время осуждал его за это. Но этот "железный человек", как называли мы его в шутку, приносил и в эти бурные аудитории свое поэтическое учение неизменным, свое осуждение псевдопролетарской культуре высказывал с откровенностью совершенной, а сплошь и рядом раскрывал без обиняков и свое православное исповедание. Разумеется, Гумилев мог пойти всюду, потому что нигде не потерял бы себя".

Гумилев любил эти занятия - они помогали ему чувствовать себя значительным, нужным человеком, который знает, как помочь таланту раскрыть себя, поверить в свои силы. Он любил хвалить своих учеников. От щедрой похвалы вырастают крылья - вот, пожалуй, основное правило человеческих отношений.

В разговоре с друзьями Гумилев говорил, что работа в студии важна для него потому, что он учит своих слушателей быть счастливыми. В самые жестокие исторические времена поэзия, искусство помогают людям не ожесточиться, не растерять свое достоинство, не отчаяться... Он писал когда-то давно, в юности: "Искусство является отражением жизни страны, суммой ее достижений и прозрений, но не этических, а эстетических. Оно отвечает на вопрос, не как жить хорошо, а как жить прекрасно".

Гумилев был убежден: общение людей друг с другом - духовное донорство, и чем искренней и добрее твои чувства, тем спокойнее, лучше будет человеку с тобой и вообще в жизни.

Он никогда не умел щадить себя, экономить силы для собственного творчества - он любил раздаривать себя. Вот почему на его лекции всегда собиралось много народа. Он знал: есть обиды свои и чужие, чужие страшнее. Творить - это всегда уходить к обидам других, плакать чужими слезами и кричать чужими устами, чтобы научить свои уста молчанию и с вою душу благородству».
Николай Оцуп
«Н. С. Гумилев. Жизнь и творчество» [24]
«Никогда Гумилев не старался уловить благоприятную атмосферу для изложения своих идей. Иной бы в атмосфере враждебной смолчал, не желая "метать бисер", путаться с чернью, вызывать скандал и пр. А Гумилев знал, что вызывал раздражение, даже злобу, и все-таки говорил не из задора, а просто потому, что не желал замечать ничего, что идеям его враждебно, как не желал замечать революцию.

Помню, в аудитории, явно почитавшей гениями сухих и простоватых "формалистов", заговорил Гумилев о высоком гражданском призвании поэтов-друидов, поэтов-жрецов. В ответ он услышал грубую реплику; ничего другого, он это отлично знал, услышать не мог и разубедить, конечно, тоже никого не мог, а вот решил сказать и сказал, потому что любил идти наперекор всему, что сильно притяжением ложной новизны.

Тогда такие выступления Гумилева звучали вызовом власти. Гумилев даже пролеткультовцам говаривал: "Я монархист". Гумилева не трогали, так как в тех условиях такие слова принимали за шутку... <...>

Лекции он, как и все мы, читал, почти никогда не снимая шубы, так холодно было в нетопленых аудиториях. Пар валит изо рта, руки синеют, а Гумилев читает о новой поэзии, о французских символистах, учит переводить и даже писать стихи. Делал он это не только затем, чтобы прокормить семью и себя, но и потому, что любил, всем существом любил поэзию и верил, что нужно помочь каждому человеку стихами облегчить свое недоумение, когда спросит он себя: зачем я живу? Для Гумилева стихи были формой религиозного служения...

- Я вожусь с малодаровитой молодежью, - говорил Гумилев, - не потому, что хочу сделать их поэтами. Это, конечно, немыслимо - поэтами рождаются, я хочу помочь им по-человечески. Разве стихи не облегчают, как будто сбросил с себя что-то. Надо, чтобы все могли лечить себя писанием стихов..."»
Корней Чуковский
«Дневник (1901-1929)» [7]
«...тогда было распространено суеверие, будто поэтическому творчеству можно научиться в 10 - 15 уроков. Желающих стать стихотворцами появилось в то время великое множество. Питер внезапно оказался необыкновенно богат всякими литературными студиями, в которых самые разнообразные граждане обоего пола (обычно очень невысокой культуры) собирались в определенные дни, чтобы под руководством хороших (или плохих) стихотворцев изучать технику поэтической речи.
Так как печатание книг из-за отсутствия бумаги в те дни почти прекратилось, главным заработком многих писателей стали эти занятия в литературных кружках. Гумилев в первые же месяцы стал одним из наиболее деятельных студийных работников, и хотя он никогда не старался подольститься к своим многочисленным слушателям, а, напротив, был требователен и даже суров, все они с первых же дней горячо привязались к нему, часто провожали его гурьбой по улице, и число их из недели в неделю росло. Особенно полюбили его пролеткультовцы. Между тем курс его был очень труден. Поэт изготовил около десятка таблиц, которые его слушатели были обязаны вызубрить: таблицы рифм, таблицы сюжетов, таблицы эпитетов... от всего этого слегка веяло средневековыми догмами, но это-то и нравилось слушателям, так как они жаждали верить, что на свете существуют устойчивые, твердые законы поэтики, не подверженные никаким изменениям, - и что тому, кто усвоит как следует эти законы, будет наверняка обеспечено высокое звание Поэта (счастье, что сам-то Гумилев никогда не следовал заповедям своих замысловатых таблиц).

Даже его надменность пришлась по душе его слушателям. Им казалось, что таков и должен быть подлинный мастер в обращении со своими подмастерьями. Гумилев с самого начала уведомил их, что он "синдик "Цеха Поэтов", и хотя слушатели никогда не слыхали о синдиках, они, увидя его гордую осанку, услышав его начальственный голос, сразу же уверовали, что это очень важный и многозначительный чин. В качестве синдика он, давая оценку тому или иному произведению студийца, отказывался мотивировать эту оценку: "Достаточно и того, что ваши строки одобрены мною" или "Ваше стихотворение я считаю плохим и не стану говорить "почему"».
Ирина Одоевцева
«На берегах Невы» [3]
«"Да, учиться писать стихи было трудно. Тем более, что Гумилев нас никак не обнадеживал.

-Я не обещаю вам, что вы станете поэтами, я не могу в вас вдохнуть талант, если его у вас нет. Но вы станете прекрасными читателями. А это уже много. Вы научитесь понимать стихи и правильно оценивать их. Без изучения поэзии нельзя писать стихи. Надо учиться писать стихи. Так же долго и усердно, как играть на рояле. Ведь никому не придет в голову играть на рояле не учась. Когда вы усвоите правила и проделаете бесчисленные поэтические упражнения, тогда вы сможете, отбросив их, писать по вдохновению, не считаясь ни с чем».

Работу выполнили:

студенты второго курса филологического факультета

Слепнева Елизавета, Постнова Рената

Made on
Tilda